Sunday, January 5, 2014

Глава VI. КОНЕЦ ГОРЛАГА



- 286 -
— Пусть мы погибнем все. — Вторил Жиленку Косьянов. — Но мы высечем искру, из которой возгорится пламя. Русские люди ждут нашего выступления!
При других обстоятельствах такие речи посчитали бы провакационными, но в тот день к ним относились с уважением — они были созвучными царившему в оцеплении настроению. Слушая их, у людей загорались глаза, появлялась безумная решимость; люди начали осознавать себя людьми и, движимые чувством долга, приветствовали каждую громкую фразу. До безумия оставался один шаг. Но этот шаг сделан не был. Против этого шага решительно выступил забастовочный комитет. Употребив все свое влияние, комитет удержал находившихся в оцеплении лагерников в разумных рамках. Заключенные не решились действовать вопреки мнению товарищей из комитета, которые, как это было им известно, не гнулись и не ломались в самое трудное время, которые не единожды делили с ними штрафную горбушку. Они верили этим товарищам и в конце концов после бурных митингов, вняв их доброму совету, разошлись по рабочим объектам. По-прежнему загрохотали молотки, заскрипели краны, заскрежетали бетономешалки. Оставив свои амбиции, люди вновь принялись долбить вечную мерзлоту, катать тачки, бетонировать котлованы, класть в стену кирпичи. Гул страстей сменился привычным гулом стройки. И впредь в продолжение всего времени, оставшегося до конца рабочего дня, этот привычный гул не прерывался. Люди вели себя так, словно их ничто другое не беспокоило, кроме как вкалывать на начальника. Пребывая на виду у эмгэбистов, они как бы старались убедить их в своей покорности им. Глядя на них, было трудно предположить, что под маской этой покорности тлела искра нового бунта. Они выгледели раскаявшимися грешниками и, видя их такими, эмгэбисты были с ними предупредительно вежливыми. А между тем, почти каждого из них не переставало мучить сомнение: так ли он поступает, как должен поступать в данной конкретной ситуации, и каждый с готовностью ждал команды „Прекратить работу!" Но команды такой не последовало.
Люди недоумевали. Поведение забастовочного комитета многим показалось подозрительным и по возвращении в жилую зону страсти вскипели с новой силой. Особенно усердствовали группы Русинова, Жиленко и Аношкина, настаивавшие на возобновлении забастовки. Снова наше единство оказалось под угрозой и снова членам комитета пришлось приложить немалое

- 287 -
усилие, чтобы уговорить лагерников соблюдать достигнутую договоренность и ждать, что ответит комиссия в течение взаимно-оговоренного времени. Лагерники еще раз поверили своему комитету, перестали митинговать, а назавтра, 14 июня, вышли на работу. Но и в зоне, и на работе, соблюдая режим, они чутко прислушивались к новостям, которые доходили до них из-за проволочного ограждения, и недоумевали, что в этих новостях не было никаких сведений о московской комиссии, будто ее совсем не было в Норильске. Но она была — и выжидала, рассчитывая, что выход на работу трех отделений вызовет брожение среди продолжающих забастовку, и те, в конце концов, последуют примеру этих отделений. Но шли дни, а над бастующими 1-ым и 3-им отделениями как развевались черные флаги, так и продолжали развеваться. Наш выход на работу не стал примером для подражания. Бастующие иначе, чем мы, понимали сложившуюся обстановку и, оценивая ее как благоприятную, не соглашались ни на какой компромисс, пока полностью не будут удовлетворены их требования.
Ни требования чекистов, ни угрозы на них не действовали. Они отказались слушать и то, и другое, требуя, чтобы комиссия не на словах, а на деле проявила свою готовность содействовать восстановлению законной справедливости, и были в этом требовании непоколебимы. Они считали, что если не добиться своего теперь, то потом добиваться будет поздно — бериевцы не простят этого выступления. И они добивались, понимая, что отступать некуда: все мосты позади были сожжены. То же самое понимали и мы, лагерники трех отделений, вышедшие на работу. У нас тоже не было пути к отступлению и в случае отказа в удовлетворении наших требований нам ничего не останется, как снова поднять черные флаги, дабы не оказаться легкой добычей бериевских садистов. Все мы в Норильске знали, что нас ждет впереди, если поступимся своими требованиями. Мы мыслили идентично. У всех была одна задача. Мы только по-разному ее решали, чего комиссия сразу не заметила и принялась, подобно хитрой лисе, прельщать всякую отбившуюся от стаи глупую ворону красивыми словами в расчете воспользоваться ее сыром. Но когда со временем ей стало очевидно, что ворона стаи не теряет и не так уж глупа, чтобы прельститься словами, не подтвержденными делом, решила из-под тишка проявить свой хищный нрав и посмотреть, как станет себя вести стая, почуяв опасность. 17 июня комиссия прибыла в 3-е отделение и, отклонив претензии

- 288 -
заключенных, заявила им, что если они не возьмутся за ум и не прекратят саботаж, то у нее найдутся средства, чтобы призвать их к порядку. И в подтверждение своих слов тут же произвела психическую атаку, во время которой были убиты двое заключенных. Это были первые выстрелы, прозвучавшие в Норильске во время пребывания здесь полномочной комиссии. Услышав их, люди поначалу пришли в замешательство — никому не верилось, что они произведены с ведома или по указанию комиссии. Всем казалось, что это роковая случайность — психическая несдержанность какого-то фанатика. Пронзившая их боль взывала к ответным действиям. Замешательство вскоре сменилось возмущением, а затем протестом и, надрывая душу, заревел гудок нашей компрессорной. От этого гудка у людей закипала кровь, злобой загорались глаза и сами по себе руки сжимались в кулаки. А когда гудок умолк, люди принялись кричать, потрясая кулаками в сторону проволочного ограждения и требуя московскую комиссию. Но комиссия не появилась. Она решила дать нам понять, что впредь не станет считаться с нами, пока мы не образумимся и не обратимся к ней по-хорошему, как положено. Дескать, кто ее не слушается — к тому и она спиной. И напрасно протестовать против убийства, случившегося в лагере, который ее не признает, поскольку это убийство совершено там, где развевается черный флаг, символизирующий непризнание существующей власти. Такое поведение не было противоестественным. Его следовало ожидать. Оно вытекало из сущности установленного в стране порядка, согласно которому только начальство, назначенное сверху, вправе судить, что нужно и что законно, а подчиненные ему массы обязаны работать или, как выражались воры, упираться рогами и безропотно выполнять указания этого начальства, стараясь заслужить его милость. В лагерях, где администрации были предоставлены чрезвычайные права, таким порядком являлся творимый здесь произвол и комиссия, пытаясь, соответственно своему назначению навести порядок, по сути дела пыталась восстановить произвол, надеть нам намордники. А какова цель, таковы и средства, применяемые для ее достижения. Однако мы должным образом не вняли выстрелам, прозвучавшим в 3-ем отделении и, протестуя, дальше крика не пошли, не стали на основании единичного выпада делать обобщающие выводы. Нам все еще хотелось верить красивым словам, которые говорила комиссия при переговорах с нами и которые никак не вязались с этим террористическим актом. Подоб-

- 289 -
ный разрыв между словами и делом не укладывался в голове. Это было очевидное коварство. И хотя мы знали, что бериевское МГБ неразборчиво в средствах и, блюдя свои интересы, способно на любую сделку с совестью, однако на этот раз в виду присутствия высокого начальства такое знание не вразумляло. Нас одолевало сомнение. И, мучимые им, мы решили день-два подождать прихода комиссии. Нам хотелось услышать ее объяснения и понять, что значило это убийство. Мы считали, что она не может не придти.
Но к нашему огорчению и назавтра, и на послезавтра комиссия не пришла. Вспугнув добычу, она затаилась и ко всему присматривалась, пытаясь из всех отделений выбрать себе жертву по зубам — менее стойкую, более самоуспокоенную и вместе с тем отвечающую ее прихотливому вкусу. Таким отделением ей показалось любое из тех трех, которые, поверив ей на слово, опустили флаги и, соблюдая режим, терпеливо ждали ответа на свои врученные ей требования. Эти отделения ее излишне не беспокоили. Они вели себя относительно сдержанно даже после злосчастных выстрелов. Особенно сдержанным и спокойным выглядело 5-ое отделение, в связи с чем бериевская комиссия посчитала это отделение самым нестойким среди всех других в Горлаге. Она не поняла, что эти сдержанность и спокойствие были результатом высокой организованности лагерников и их уверенности в себе, и что в этом отношении 5-ое отделение было крепче других. Силу она приняла за слабость. И в предчувствии легкой добычи более не стала таиться и выжидать. Жертва была определена.
          Утром 22 июня вышедшим на развод лагерникам 5-го отделения объявили, что развод отменяется, и те из них, чьи фамилии будут названы, обязаны сдать числящуюся за ними постель и собраться на этап, и тут же зачитали 700 фамилий. Объявление это было встречено громким гулом возмущения и криками протеста. Люди отказывались идти на этап до удовлетворения их требований. Но узнав, что этапируют всего лишь в другое отделение Горлага, возмущаться и кричать перестали. Такой этап им показался обычным перемещением заключенных как рабочей силы из одного участка на другой. Этапируемые оставались здесь в Норильске, а следовательно вместе со своими товарищами, требующими восстановления справедливости. Такой этап не вызывал опасений. И когда конвой привел нас из 4-го отделения в рабочее оцепление Горстроя, откуда пятое отделение было хо-

- 290 -
рошо видно и слышно, там уже стояла тишина и на разводной линейке не было ни души. Единственной аномалией выглядела крыша кирпичного завода, густо наполненная сидящими на ней людьми, которых почему-то после ночной смены не сняли с объекта. Их было 75 человек, и все 75 сидели на крыше лицом к своей зоне, от которой они были отделены двумя запретными полосами со сторожевыми вышками между ними. Они одни в обозримом пространстве обращали на себя внимание. Увидев их, мы всполошились и сразу по прибытии в оцепление поспешили связаться с ними. Но суть оказалась не в них. Из их ответа мы узнали, что они взобрались на крышу вовсе не для того, чтобы привлечь к себе внимание, а чтобы проститься со своими товарищами, уходящими на этап. И тут же, размахивая флажками соответственно морской азбуке, сообщили нам о решении лагерников не усугублять обстановку из-за данного этапа и о мотивах такого решения. Прочитав это сообщение, мы опустили свои флажки. Нам нечего было сказать ни за, ни против. Для нас этот этап явился полной неожиданностью. Нужно было какое-то время, чтобы осмыслить и понять, зачем и кому он понадобился в данной конкретной ситуации. А время такого уже не было. Где-то в половине одиннадцатого к воротам 5-го отделения прибыл конвой, а спустя несколько минут на разводную линейку вышли этапники и с ними лагерники отделения. Встали сидевшие на крыше кирпичного завода и сбежались к запретной зоне работяги оцепления Горстроя. Впервые на этап уходили не товарищи по несчастью, а товарищи по борьбе. И это новое качество этапников придавало нашим проводам особую значимость, которую так или иначе сознавали и провожавшие, и уходившие. Все одинаково переживали, нервничали, ждали. И когда, наконец, распахнулись ворота и из вахтового балка вышел начальник конвоя с пачкой формуляров в руках, толпа в лагере обеспоко-енно задвигалась, а мы в зоне оцепления напрягли внимание, словно боялись упустить что-то очень важное. Но все шло обычным порядком. Начальник конвоя вычитывал из формуляров фамилии и к нему один за другим подходили заключенные, говорили, соответственно записям в формуляре, свои установочные данные — где родился, кем судился, по какой статье и на какой срок, после чего поступал в распоряжение конвоя и тот отводил его в сторону и ставил на колени.
         Отсчитав подобным образом сто человек, начальник распорядился закрыть ворота, а сам подошел к стоявшей на коленях

- 291 -
колонне, поднял ее и, сделав ей внушение — „шаг вправо, шаг влево — считается побег, конвой применяет оружие без предупреждения", скомандовал: „Вперед, шагом марш!". Колонна дрогнула, качнулась и люди медленно, с трудом отрывая от земли ноги, тронулись в дорогу. И в это время кто-то из провожавших украинцев запел:
Рушив поизд в далеку дорогу.
Всколыхнувся вагоны помчав.
И все мы в лагере, на кирпичном заводе и в рабочем оцеплении, подхватили эту песню:
Ты сумна на перони стояла
Ветер чубом твоим колыхав...
Колонна остановилась. Этапники повернулись и энергично замахали руками, прощаясь с нами и выражая свою признательность за теплые проводы. Но долго им стоять не позволили. Окрики конвоиров и лай рвущихся с поводков овчарок тут же вынудили их вернуться в прежнее положение и продолжать путь. Ведомые конвоем, они снова побрели по тундре, а вслед им летела песня и она не умолкала, пока уводимые не повернули за бывшие неподалеку сопки и не скрылись из виду. 5-ое отделение их видеть уже не могло, но у нас в оцеплении Горстроя еще был шанс и, используя его, десятки людей взобрались на крандерики и начали было кричать им и махать руками, да тотчас прикусили языки и разочарованно опустили руки. Там, за сопками стоял черный воронок и при нем группа эмгэбистов. Колонну вели прямо к воронку, не доведя, поставили на колени и начали раздергивать — одних уводили в сторону от воронка, других сажали в воронок. Действовали быстро и бесцеремонно, будто разбойники. Считанные минуты — и с черным делом было покончено. Укороченная на одну пятерку колонна снова была в пути, следуя к месту назначения за впереди идущим солдатом. За сопками по-прежнему стоял один воронок. Он не отъезжал. Он оставался на месте в ожидании следующей сотни, за которой к воротам 5-го отделения уже подходила группа конвоя. И все тихо и спокойно — ни шума, ни крика. Как при разбое в чистом поле. Увиденное потрясло нас. Сомнений более не оставалось. Бериевская комиссия играла с нами в кошки-мышки и, понимая справедливость так, как ее понимают кошки, поступала сообразно своей кошачьей философии. Она смотрела на нас масляными глазами, заигрывала с нами и в то же время, устроив за сопками засаду,

- 292 -
готовила нам, мышкам, фатальный финал. Это было ни чем не спровоцированное коварство, обнаружив которое, мы тотчас, опередив шедший за следующей сотней конвой, сообщили об увиденном товарищам в 5-м отделении, посоветовав им впредь на этап не выходить — ждать московскую комиссию, а когда она прибудет — потребовать, чтобы предоставила свидание со взятой в этап сотней. И 5-е отделение приняло наш совет. С разводной линейки лагерников точно ветром сдуло. Они разошлись по баракам. И напрасно администрация лагеря взывала к их благоразумию — никто из них на ее призыв не отозвался. Они были глухи к тому, что она говорила. На все ее увещевания и предложения следовал один ответ: „Мы требуем московскую комиссию". Уговаривать их, не удовлетворив это требование, было невозможно. Никакие доводы не помогали. Они стояли на своем и лагерному начальству ничего не оставалось, как доложить вышестоящей инстанции об этом тупом упорстве заключенных. Однако, доложив, оно из зоны не ушло, не ушел и топтавшийся у ворот конвой, не уезжал из-за сопок и воронок. Все ждали решения высокой инстанции, какой на то время в Норильске была московская комиссия. Единственно от ее решения зависела наша дальнейшая судьба. Ею она занималась уже более двух недель, но видимых сдвигов пока не было, воз, как говорится в басне, стоял и ныне там. И вот мы опять, как и месяц назад, требовали ее к себе — только уже не в качестве арбитра, а как соучастницу в творимом произволе. И благо, что теперь она находилась здесь, в Норильске, нам ее долго ждать не пришлось. На этот раз комиссия не стала медлить и выжидать. Отказ заключенных идти на этап лишал ее возможности подобру-поздорову довести игру в кошки-мышки до полного удовлетворения аппетита кошек. Этот отказ срывал все ее планы и, узнав о нем, она пришла в негодование и незамедлительно прибыла в 5-ое отделение, а войдя в зону, принялась прямо с ворот корить заключенных за недостойное поведение и призывать их не слушаться провокаторов, толкающих на выступление против советской власти. Особенно агрессивно вели себя Кузнецов и Вавилов. Попытки наших товарищей как-то урезонить их успеха не имели. Они, точно одержимые, кроме себя никого более слушать не хотели, в связи с чем им было предложено покинуть зону. Высокому начальству было указано на дверь. Такое предложение было последней каплей; оно вывело их из себя и в ответ Кузнецов, с которым недавно вели переговоры, теперь выглядел самодуром, не понимающим нормальной человеческой речи. И увидев его таким, кто-то не стерпев, выкрикнул:

- 293 -
„Да с кем здесь разговаривать!" И в сторону московской комиссии полетел камень, за ним другой, третий..., а потом сотня..., град камней. И комиссия наконец-то приняла предложение зэков. Ссутулившись, втянув головы в плечи, и Кузнецов, и все ее члены под громкое улюлюканье бросились бежать за ворота. Отношения были выяснены. И через несколько минут над 5-м отделением взвился черный флаг. Самое нестойкое отделение оказалось крепким орешком. Его просто так, голыми руками, было не покорить. А применять крайние меры против всего лагеря комиссия пока воздерживалась. К тому же у нее был еще в резерве замысел, сообразуясь с которым она рассчитывала как-то без лишнего шума взять реванш. Позорно ретировавшись из зоны, она не убралась восвояси, а, реализуя этот свой замысел, тут же приказала под предлогом отправки в лагерь вывести из оцепления и отправить в этап тех 75 человек, которые с ночной смены оставались на кирпичном заводе. Но и эти 75 лагерников не подчинились ее приказу. Они почуяли опасность и, забаррикадировавшись в остывшей печи, наотрез отказались выходить за ворота. Их отказ комиссия восприняла как дерзкий вызов своей власти и более не мудрствуя лукаво Кузнецов распорядился применить оружие. Повинуясь его приказу, конвой вошел в оцепление и вскоре послышались выстрелы, а потом и короткие автоматные очереди, после чего все смолкло. Наступила тяжелая гнетущая тишина, будто эти выстрелы парализовали все живое. Какое-то мгновение мы как завороженные смотрели в сторону кирпичного завода, не веря своим ушам. Но вдруг все поняли и тишину взорвало немым визгливым криком и тотчас заревел гудок компрессорной Горстроя. Кричали тысячи людей в 5-ом отделении, 6-ом женском и нашем оцеплении. Этот крик ошеломил комиссию. Такого активного протеста она не ожидала, видимо, рассчитывала, что ее затея на кирпичном заводе обойдется более спокойно. И просчиталась. Услышав наш крик, она вдруг поняла, что допустила лишнее, что резонанс этой затеи может пагубно повлиять на дальнейшее ведение переговоров с бастующими. Ей вдруг стало ясно, что затея с 75-ю зэками может восстановить против нее весь Горлаг и, поостерегшись преждевременной конфронтации с нами, она незамедлительно отозвала конвой из оцепления кирпичного завода и тут же уехала, а вскоре после нее уехал из-за сопок и воронок, так и не дождавшись следующей сотни. Этап, предпринятый с тем, чтобы выдернуть и предать наказанию зачинщиков, был сорван. Однако дорогой ценой. На кирпичном заводе было двое убитых. И в память о крови, пролитой по приказу бериевской

- 294 -
комиссии, лагерники 5-го отделения опустили флаг и тут же подняли его вновь, но теперь уже со вшитой во всю длину флага красной полосой. Кровь людская — не водица. Она взывала к противодействию. И, внимая ее голосу, такие же флаги, черные с красной полосой, были подняты негодующими лагерниками в оцеплении Горстроя, а также 4-м и 6-м отделениях. Отныне мы отказывались иметь дело с комиссией, повинной в пролитой крови и вторично объявляли забастовку, требуя удовлетворения наших законных претензий. Снова над Норильском появился наш бумажный змей с листовками, а на стене со стороны города — с полуметровыми буквами лозунг: „Граждане Норильска! Московская комиссия нас обманула. Она творит произвол: расстреливает нас и сажает в режимные тюрьмы. Сообщайте об этом ЦК партии и международным организациям".
Мы вступали в явное противоборство. Однако, колебающихся не было. Люди устали терпеть беззаконие и были полны решимости донести о нем правду до нового руководства страны. Мы верили, что это руководство не без здравого ума и, радея о судьбе отечества, скорее прислушается к нам, чем к Берия, который, как это чувствовалось даже здесь, в лагерях, напористо рвался заменить умершего диктатора. По нашему мнению, перед руководством, оставшимся после Сталина, стояла проблема не проще нашей. Берия был страшен не только нам. И, требуя комиссию ЦК, мы не без оснований считали, что голос наш не потеряется в просторах таймырской тундры. Такая вера ободряла нас. Благодаря ей, мы с оптимизмом смотрели в завтрашний день. И хотя мы все понимали, что бериевцы пока еще были хозяевами жизни и ссориться с ними было не менее опасно, чем лезть в запретку, однако впредь никакого страха перед ними не испытывали. Выбор был сделан. И когда в конце работы прибыл конвой, чтобы отвести нас в зону, мы отказались подчиниться ему и не вышли из оцепления, над которым развевался прикрепленный к макушке кранадерика черный флаг с красной полосой. На все опасности мы махнули рукой. Дескать будь что будет — авось Бог не выдаст и свинья не съест.
Вечером, узнав о нашем своеволии, в оцепление пожаловала комиссия. Для встречи с ней мы собрались на однажды облюбованной нами площадке — впереди двух недостроенных домов. Но комиссия пройти вглубь территории не решилась. Помня преподанный ей в 5-ом отделении урок, она остановилась у проходной вахты и через надзирателя предложила нам подойти к

- 295 -
воротам. Однако мы тоже помнили, как она поступила с этапной сотней и товарищами на кирпичном заводе, а потому с ее предложением согласилась только уполномоченная тройка — я, Куржак и Гальчинский.
— Почему люди не идут? — Встретил нас вопросом Кузнецов.
— Люди боятся, гражданин полковник. — Ответил Гальчинский. И пояснил: — Вы обещали не преследовать за забастовку, уверяли, что Лаврентий Павлович прислал вас сюда, чтобы разобраться с нами и восстановить справедливость, а сегодня у нас на глазах вы под видом этапа куда-то увезли наших товарищей и, как мы считаем, увезли не к теще на блины, а...
— Ничего с вашими товарищами не случилось. — Прервал Гальчинского Сироткин. — Все они живы и здоровы и чувствуют себя превосходно.
— Не все, гражданин генерал. — Возразил Куржак. — На кирпичном заводе двое убитых.
— Убийца арестован и будет предан суду. — Сообщил Вавилов.
— Ой ли? — Воскликнул я, кося глаза на Вавилова. — Свежо предание да вериться с трудом. — И тут же уставясь в лицо Вавилову, заявил: — Словам вашим, гражданин генерал, мы более не верим. И если вы искренни — вам придется предоставить нам возможность увидеться и поговорить и с нашими людьми и с убийцей. Иначе это похоже на игру в прятки. Мы впредь участвовать в такой игре отказываемся и будем требовать комиссию ЦК.
От этого заявления Вавилова передернуло.
— Вы много на себя берете, говоря „мы", — повысил он голос. — Ваше сумасбродное требование — это не требование всех. В лагере есть и здравые заключенные.
— Зачем, гражданин генерал, гадать, — одернул Вавилова Куржак.
— Пройдемте к людям и поговорите с ними.
— Нет уж, слуга покорный! — Запротестовал Михайлов и тут же ткнул рукой в забинтованную голову. — Вот — начальству мозги просветили — оно умней стало, кое-что поняло.
— Не обижайтесь на нас, гражданин полковник. — Обратился я к Михайлову. — Случается и на старуху проруха. Вы нападаете — мы защищаемся. Палка о двух концах. Только сейчас мы не намерены с вами ссориться и со всей ответственностью гарантируем вам полную безопасность.

- 296 -
— И вы уверены, что заключенные не послушаются нас и даже не уйдут из оцепления в лагерь? — поинтересовался Киселев.
— Почти, — ответил я Киселеву, — если вы не подкрепите свои слова делом. А впрочем, пройдите и убедитесь сами. Люди ждут вас.
Но комиссия не пошла. Поговорив с нашей тройкой, ей, наверное, стало понятно, что в данный момент заставить нас повиноваться можно было только применив против нас оружие. Альтернативы не было. Наша активная реакция на предпринятую ею авантюру исключала любые иные меры воздействия и, сознавая это, комиссия не стала напрасно тратить время и ушла из оцепления, так ничего и не добившись. Однако ей не сиделось. Наше упорство не давало покоя. И утром 23 июня она снова прибыла в наше оцепление и сразу по прибытию Кузнецов заявил нам, что комиссия принимает наше требование — предоставить встречу с нашими товарищами, этапированными из 5-го отделения, дабы воочию убедились, что они в полном порядке и содержатся в нормальных условиях. И тут же предложил мне, Куржаку и Гальчинскому сесть в машину и вместе с комиссией проехать в лагерь пребывания этих товарищей. В истории Горлага это было впервые. Обычно лагеря держали в полной изоляции один от другого. Даже близким людям, находившимся в соседних лагерях, не предоставляли свидания, а тут разрешили инспекционную поездку. Это несколько обескуражило нас, вынуждая предполагать, что они могли решиться на такой шаг только будучи уверенными, что увиденное нами вернет наше доверие к ним. Но этого не случилось. Встретившиеся с нами товарищи действительно были в полном порядке и содержались в условиях итээловского лагеря на новом лагпункте „Купец", куда их переместили из 5-го отделения. Однако их было здесь не 100 человек, а только 95. Не было Дикарева, Столяра, Заонегина, Василия Лубинца и Александра Шовейко — наиболее активных участников забастовки. На наш вопрос — „Где эти люди?" — Кузнецов ответил, что все они содержатся в изоляторе при 1-ом отделении, куда водворены по их личной просьбе. А когда мы попросили разрешить нам увидеться и поговорить с ними, Кузнецов наотрез отказал нам в этой просьбе, мотивируя этот отказ тем, что все эти 5 человек заимели желание стать хорошими лагерниками и более не хотят нас видеть.
Это была откровенная ложь. Я хорошо знал этих людей. Вместе с ними сидел в изоляторе при 5-ом отделении и режим

- 297 -
ной тюрьме, видел их в деле и потому не мог не улыбнуться, услышав подобное.
— Чему улыбаешься?! — Прикрикнул на меня Сироткин.
— Шутка, гражданин генерал.
По возвращении в оцепление я сообщил бастующим об этой шутке. Они встретили мое сообщение громкими криками протеста, требуя прекратить произвол и освободить из изолятора товарищей. Но Кузнецов навстречу этим требованиям не пошел, в связи с чем доверие к возглавляемой им московской комиссии было полностью потеряно. Мы увидели в этой комиссии такое же начальство, как и наше, которое насильничало над нами, унижая и оскорбляя наше человеческое достоинство.
И, вспомнив, как нас били, морили голодом, завязывали в рубашку, волочили по снегу за санями, в очерченном кругу держали на сорокаградусном морозе, при этом потешаясь над беспомощностью обреченных, мы вскипели злобой и нашлось немало людей, которые, будучи одержимыми этой злобой, стали ярыми сторонниками решительных действий, отказываясь принимать что-либо другое помимо лозунга „Свобода или смерть!" И едва комиссия уехала, как они, эти люди, призвали всех остальных своих товарищей не сидеть сложа руки и не ждать у моря погоды, а готовиться к прорыву зону — и те мудрствовать не стали, решив, что лучше с честью умереть на улицах Норильска, чем, оставшись в живых, терпеть здесь прежний произвол. Вскоре, следуя этому призыву, за пределы зоны полетели какие-то записки; в механической мастерской начали изготавливать ножи и пики, а прицепы от находившихся в оцеплении тракторов стали обкладывать бетонными блоками. Работали с усердием, торопясь, словно боялись не управиться. Это было какое-то массовое помешательство, вдруг овладевшее заключенными, отчаявшимися обрести свободу не иначе, кроме как смертью смерть поправ. И только у немногих товарищей шевельнулось сомнение в правильности такого выбора. Но этими немногими были люди, к слову которых прислушивались — самые бывалые лагерники. И впоследствии это их сомнение явилось той живительной влагой, глотнув которой, заключенные приходили в себя и в течение дня все большее и большее число людей начали задаваться вопросом: „Да так ли уж безвыходно наше положение, что более нам некуда податься, как только под пули краснопогонников?!" Людям хотелось жить. И потому, естественно, однажды появившись, такое сомнение находило благоприятную среду для разви-

- 298 -
тия и в конце концов привело большинство заключенных к пониманию, что еще не все потеряно, и эти заключенные более на стали рваться на улицы Норильска. Отныне они не хотели умирать только ради того, чтобы досадить комиссии и Берии. А когда группа сторонников решительных действий во главе с Жиленко и Касьяновым заявила, что она и без них поведет трактора на запретную зону, всполошились, и в оцеплении разгорелся жаркий спор. Взывая к разуму участников этой группы, они пытались воздействовать на них, добиваясь, чтобы и те поняли, на что решаются, и отказались от своего намерения. Но те, будучи эмоциональными натурами, стояли на своем и обзывая всех, кто не с ними, трусами, грозились погибнуть на глазах этих трусов. Голос разума до участников группы Жиленко—Касьянова не доходил. Они вели себя грубо, вызывающе, не считаясь с нашими порядками, словно вдруг сделались анархистами и как таковые более не признавали иной власти, кроме своих командиров. Речи товарищей не вразумляли их. Они зло пародировали эти речи и, поступая вопреки мнению большинства, продолжали готовиться к прорыву зоны.
В механической мастерской по-прежнему гудели станки, а в гараже стучали молотки и скрежетали пилы. Никакими доводами их было не переубедить. Они ничего не хотели знать, кроме той большой обиды , которая все годы лагерной жизни щемила их души, а теперь требовала удовлетворения. Все находившиеся в оцеплении зэки, в том числе и члены забастовочного комитета, относились к ним с пониманием и в споре с ними всячески старались убедить их, что бериевская комиссия — это еще не вся советская власть и что отчаиваться не следует. Однако наши слова отлетали от них, как горох от стенки. Обуреваемые обидой, они не могли уяснить себе то, что мы им говорили, и продолжали действовать, угрожая жизни полутора тысяч человек, которые в связи с этими действиями чувствовали себя здесь заложниками. И когда в ходе спора стало очевидно, что эта анархиствующая группа от своего не отступится, забастовочный комитет более не стал терпеть их своевольства. Он поручил Васе Корбуту и его товарищам отключить станки, изъять заводные ручки тракторов и взять под наблюдение запретку, задерживая каждого, кто без ведома комитета попытается бросать за ее пределы записки или подавать сигналы. К таким мерам при решении наших внутренних споров комитет прибегнул впервые. В данной конкретной обстановке он не видел альтернативы этим

- 299 -
мерам и через полчаса, благодаря усердию Корбута и его команды, трактора были разукомплектованы, станки умолкли, к запретке было не подойти. Группа Жиленко—Касьянова осталась при своих интересах. Но находившиеся в оцеплении люди желаемого облегчения не почувствовали, тревога не исчезала. По-прежнему сохранялась опасность быть втянутыми в безумное предприятие. Группа Жиленко не отказалась от своих намерений и, более того, она пыталась воздействовать на отдельных членов комиссии с целью склонить их в свою сторону. Весь день 25 июня во всех сооружениях, где находились люди, шли митинги, на которых обсуждалась щемившая душу дилемма: идти на прорыв зоны и достойно погибнуть или уйти в лагерь и продолжая забастовку, требовать комиссию ЦК. Почти все лагерники были за то, чтобы уйти в лагерь, и только немногие придерживались лозунга „Свобода или смерть!" Но эти немногие отказывались подчинятся большинству и, поступая вопреки его воле, в ночь с 25-го на 26-ое июня организовали в прорабском балку совещание, на котором от забастовочного комитета присутствовали я, Тарас Супрунюк и Федор Смирнов. Формально они были правы — чем влачить жалкое существование в условиях необузданного произвола, лучше было достойно умереть. Возражать им было трудно, тем более, что некоторые из них — Жиленко, Леникас, Касьянов, — не теряли своего достоинства в самый разгул произвола и вместе со мной сидели в изоляторе и режимной тюрьме. Они были моими лучшими друзьями. Но в данный конкретный момент я отказывался понимать моих друзей и, выступая на том совещании, пытался убедить их, что они вправе распоряжаться своей жизнью, но не жизнью других людей, которых где-то на свободе ждут матери, дети, жены.
— А ты не учи нас, как нам поступать. — Возражал мне Касьянов. — Мы достаточно ученые. Людям нужна свобода! И добыть ее можно только там! — Махнул он рукой в сторону Норильска.
Всю ночь длилось это совещание, но ни они не изменили своего решения, ни мы своего. И когда, наконец, все аргументы „за" и „против" были исчерпаны и стало очевидно, что мы друг другу напрасно нервы портим, я предложил собрать всех находившихся в оцеплении лагерников и согласиться с тем, какой выбор сделает каждый из них — кто остается здесь умирать, кто уходит в лагерь продолжать забастовку. Это был не лучший выбор из создавшегося положения, но иного никто не предложил. Все согласились с тем, что каждый волен распоряжаться своей

- 300 -
судьбой по личному усмотрению. И когда потом мы предложили людям из двух зол выбрать наименьшее, они тотчас тронулись с места и пошли к воротам — на выход из оцепления.
На месте остались только самые упрямые приверженцы Жиленко. Некоторые из них хотели силой задержать уходивших, бросились догонять их, но были остановлены группой Корбута и повернули назад. Всего их осталось 70 человек. Они сгрудились на площадке перед недостроенным домом и стояли там до тех пор, пока мы не скрылись с глаз. Все они были нашими товарищами, однако мало у кого из уходивших были к ним добрые чувства. Большинство из нас не верили, что у них хватит духу посмотреть смерти в глаза, и предполагали, что они остались в оцеплении не из высоких побуждений, а из эгоистичного намерения показать себя единственно принципиальными борцами. По мере того как нас подводили к лагерю это предположение постепенно перерастало в уверенность, и мы все отчетливо начинали понимать, как нам трудно будет объяснить лагерникам, почему мы ушли из оцепления, а они остались там. Их поступок все более осознавался нами вроде той ложки дегтя, которой можно испортить бочку меда. Мала ложка, да вони много.
         Особенно явственно мы почувствовали эту вонь, когда, наконец, нас привели к лагерю.
В зоне было пусто и тихо, лишь перед воротами на пути в зону стоял пикет, состоявший из нескольких десятков зэков, возглавляемых Николишиным и Нагуло. Нас не пускали в лагерь. Нам недвусмысленно показывали от ворот поворот. Но поворачивать было некуда, кроме как на поклон к бериевской комиссии, что, несомненно, отпечаталось бы на совести лагерников 4-го отделения черным пятном — намного хуже того, которое они усмотрели в нашем уходе из оцепления. Мы сказали об этом стоявшему впереди пикета Николишину — и тот нас понял. Он тут же, что-то шепнув Нагуле, поспешил в ближайший барак и вскоре... разводная линейка начала заполняться людьми, а к воротам с разрешения начальника караула подошли члены лагерного комитета: Грицак, Недоростков и Кириченко. И начались переговоры. Они велись нервно, трудно и долго. Наши лагерные товарищи никак не хотели примириться с тем, что мы ушли из оцепления Горстроя. По их мнению, у нас не было сколько-нибудь веской причины, чтобы уходить, тем более, оставляя там своих товарищей. А приводимые нами в защиту аргументы принимали за проявление того страха, у которого глаза велики. Они так же, как и Жиленко,

- 301 -
считали, что теперь, после смерти Сталина, Берия не применит против нас оружие. Что он побоится запятнать себя нашей кровью. И были настолько уверены в этом, что нам было непросто доказать им абсурдность такого их умозаключения. Нам пришлось изрядно попортить нервы себе и им, пока они, наконец, усомнились в своей правоте и, отказавшись от первоначального решения, велели дежурным надзирателям открыть ворота и ввести нас в зону. Но и тогда не у всех у них достало ума понять, что наш уход из оцепления был вызван далеко не беспричинным страхом. Среди них нашлось немало людей, которые, пребывая во власти собственных эмоций, являлись сторонниками решительных действий. И когда мы входили в зону, эти люди одаривали нас такими уничтожающими взглядами и злыми репликами, будто встречали стукачей, заложивших их товарищей. Этим людям была непонятна логика наших рассуждений. Они, подобно Жиленко и Касьянову, ничего не желали ни слышать, ни знать, помимо лозунга „Свобода или смерть!" Для них наш уход из оцепления выглядел изменой делу, а этого они нам простить не могли. И хотя лагерный комитет и большинство лагерников решили предоставить нас суду времени — они с этим решением считаться не стали и от слов перешли к делу.
Вскоре, после того, как мы вошли в зону, меня разыскал Трофимов и сообщил, что только что у русского барака состоялся митинг, в котором участвовало около тысячи человек и на котором по предложению Русинова было принято решение зарезать меня и ксендза Гладысевича. Подтверждалось самое худшее из того, что мы предполагали, идя сюда.
Лагерники подозрительно косились на нас, а Русинов и местные сторонники решительных действий, как бы приняв от Касьянова эстафету, замахнулись на мою и Гладысевича жизнь. Нас посчитали провокаторами. И хотя это было не так, однако доказывать свою правоту было не время. Нож был уже занесен и, узнав об этом от Трофимова, я не стал взывать к разуму Русинова и его единомышленников, а поспешил к Клятченко и тот, проникшись моей тревогой, медлить не стал. Он тотчас послал в бараки и секции домов самых авторитетных лагерников, велев им оповестить людей о состоявшемся в лагере митинге и принятом на нем решении, и с просьбой выйти в зону. И в считанные минуты, благодаря активной позиции Донича, Виктора Льва, Корбута и Нагулы, несогласные все-таки собрались перед клубом. Их пришло более двух тысяч человек. Все это были люди, которые хоро-

- 302 -
шо знали и меня, и Гладысевича. И хотя не все эти вали наш уход из оцепления — однако все они были против того, чтобы с нами расправились как с подонками. Помня о нашем принципиальном поведении во время самого неограниченного произвола, они не верили, чтобы мы могли под давлением обстоятельств струсить или пойти на сделку с совестью и, выслушав Клятченко, Наумовича и Корбута и согласившись с их мнением, постановили: освободить крайний от вахты дом, поместить меня и Гладысевича на втором этаже и впредь, без всякой причины и без предварительного шмона, не пускать к нам ни одного человека. Наши товарищи как бы прятали нас за свои спины и таким образом не позволяли разрастись конфликту, возникшему в связи с решением, принятым по инициативе Русинова.
Дом, в котором нас поселили, был недоступен для Русинова и иже с ним. Они не могли ни войти в него, ни взять приступом. Однако, оказавшись перед таким фактом, Русинов и его товарищи не смутились, полагая, что то, что невозможно сейчас, станет возможно потом, когда время образумит тех, кто взялся нас защищать. А что время обнажит нашу вину, в том они не сомневались. Но, к их огорчению, время обнажило иное.
Вечером, когда тревога за участь 70-ти человек достигла апогея, когда лагерники, замирая душой, ждали, что вот-вот в оцеплении послышатся выстрелы, и готовились в меру своих возможностей поддержать храбрецов, вдруг этих храбрецов конвой доставил в лагерь. Ни один из них, включая Жиленко и Касьянова, не отчаялся пожертвовать собой. Все 70 были живы и здоровы. У них, как мы и предполагали, не хватило духу самим совершить то, к чему призывали других. Они смелыми были только со всеми нами, а оставшись одни, не сделали и шагу в сторону запретки, будто забыли для чего оставались. Они не сдержали своего слова и этим сами подорвали свой авторитет. Более им веры не было, а заодно и лагерники перестали верить местным сторонникам решительных действий.
С возвращением из оцепления группы Жиленко-Касьянова люди воочию убедились, чего стоят крикливые фразы этих сторонников, и теперь косились на них куда с большим недоверием, чем недавно косились на нас. Произошло своего рода переосмысливание ценностей. Из опальных мы стали уважаемыми. Все как бы вернулось на круги своя.
Поздней ночью меня и Гладысевича посетили члены лагерного комитета: Грицак, Недоростков, Кириченко, Петрощук, Ру-

- 303 -
синов. Они рассказали нам о положении в лагере и, заявив, что более не считают наши действия провокационными, предложили вернуться к активному участию в забастовке.
— Это мнение лагеря. — пояснил Недоростков. — Во всех бараках пришли к выводу, что сейчас нет другого пути, кроме как продолжать мирную забастовку, а следовательно, ваши действия были правильными и люди хотят, чтобы вы и дальше находились в руководстве забастовкой.
Такие речи льстили нашему самолюбию, мы слушали их с удовольствием. Однако от предложенной чести отказались.
— Слова ваши нравятся нам. — Ответил я нашим гостям. — Да жаль — не ко времени сказаны. Чуточку бы раньше. А сейчас, как нам кажется, будет лучше, если мы и наши друзья, поселившиеся вместе с нами в этом доме, останемся нейтральными. Хотя бы ради того, чтобы не повредить установившемуся в лагере согласию и не вызвать кривотолков, особенно людей Русинова, которые только что забрасывали нас грязью.
— Вы не имеете права самоустраняться! — Прервал меня Русинов.
— А мы и не самоустраняемся. — Возразил я Русинову. — В трудную минуту мы станем на самом опасном участке. Наш нейтралитет временный, а вот чем он вызван — об этом поговорим потом... на людях, которые сочтут своим долгом рассудить, кто из нас прав.
Ответ мой был категоричным. Продолжать разговор не имело смысла. Убедившись в этом, члены комиссии встали. Уходя, к нам обернулся Кириченко и зло бросил: „Вы не правы!" Но и эта реплика Кириченко на нас не подействовала. Мы более не стали излишне испытывать судьбу и, решив, что цыплят по осени считают, впредь не высказывались ни за, ни против даже тогда, когда нас просили высказаться или к тому нас вынуждала крайняя необходимость. А такая необходимость возникла уже через несколько часов после ночного визита к нам членов лагерного комитета.
Днем 28 июня в лагерь прибыла московская комиссия. Она вошла в зону и в ожидании представителей заключенных остановилась вблизи вахты. К ней, не заставив себя ждать, подошли Грицак, Недоростков и Кириченко. Едва подошедшие остановились, как Вавилов предложил им показать свои руки, а не увидев на их руках мозолей, отказался признать их представителями работяг и тут же, заявив, что он считает подошедших авантюристами и как с таковыми не желает разговаривать, велел позвать

- 304 -
меня, Куржака и Гальчинского. Выполняя его указание, ко мне на 2-й этаж поднялся новоназначенный начальник 4-го отделения старший лейтенант Власов. Когда он вошел, я сидел у окна и читал роман Джованьоли „Спартак". Пройдя ко мне, Власов взял из моих рук книгу, прочитал оттиснутое на обложке название и, вернув книгу обратно, спросил:
— Это о чем здесь написано?
— О восстании рабов в древнем Риме.
— И зачем это тебе? У нас — социализм, рабов нет. — И тут же нахмурился и отрывисто бросил. — Собирайся! Тебя вызывает генерал Вавилов.
В ответ я пододвинул ближе к себе книгу и уставился в нее, как бы продолжая читать.
— Ты что это?! — возмутился Власов. — Тебя генерал ждет. Я не спеша оторвал от книги глаза и посмотрел на Власова.
— Передайте генералу, что мне очень хотелось бы поговорить с ним, но, к сожалению, это невозможно. Из предыдущих разговоров с ним стало ясно, что я не понимаю его язык, а он мой. Мы вроде как люди разных миров; между нами ни малейшего контакта.
— Значит ты отказываешься идти? Я утвердительно кивнул.
— С огнем шутишь! — пригрозил мне Власов и, не став более уговаривать меня, поспешил из дома.
Глядя в окно, я видел, как он подошел к Вавилову, что-то сказал ему и тот, накоротке посовещавшись с остальными членами комиссии, тут же повел их за собой из зоны. И напрасно толпившиеся перед вахтой зэки кричали, заявляя им о своем желании услышать от них, когда же все-таки будет положен конец произволу, — ответа не последовало. Они ушли, не обратив внимания на крики и этим недвусмысленно дали понять, что пока мы не перестанем упорствовать, наши претензии удовлетворять не намерены. Нас явно провоцировали к излишней активности. Но мы на эту провокацию не поддались. Мы считали, что, выказывая пренебрежение к нам, члены комиссии всего лишь бравируют данной им властью, и верили, что, покуражившись перед нами, они, в конце концов, вернутся обратно и выложат все, ради чего ехали к нам в лагерь. Однако расчеты наши не оправдались.
Вскоре после их отъезда у ворот лагеря появился в сопровождении офицеров из лагерной администрации генерал Гог-

- 305 -
лидзе. Этот генерал уже однажды предпринимал безуспешную попытку навязать нам прежний произвол, но, как видно, преподанный ему урок не пошел впрок и он, не без согласия комиссии, прибыл снова с чем-то новым и более замысловатым. С чем? Этот вопрос невольно вставал перед каждым из нас, едва мы увидели Гоглидзе, крутой нрав которого знали все зэки Гор-лага. Однако на этот раз он явился не с дубинкой, а как бы с .пальмовой веткой. То, что на этот раз припас для нас Гоглидзе, превосходило любые домыслы наших лучших умов. Такое ни одному зэку спецлагеря не могло и во сне присниться. В закрытый город Норильск он привез матерей и жен — и десяткам наших товарищей были предоставлены свидания, на которых по заранее приготовленному сценарию разыгрывались трагические сцены.
— Сыночек!.. Родной мой!... — Умоляла мать сына. — Послушайся начальства — выйди из лагеря. Ты же ни в чем неповинный и начальство хочет помочь тебе. Оно, как только ты выйдешь, обещает сразу освободить тебя. Что тебе эти шпионы и бандиты? Они знают, что их не простят и потому злобствуют. А ты по ошибке здесь. Мне так и сказали, что ты по ошибке... И никакой не враг...
           Говоря такие слова, мать не обманывала сына. Ей эти слова сказали большие начальники, которых она отождествляла с властью и верила им так же, как и советской власти, в простоте души полагая, что такие великие люди, избранники самого Сталина, обманывать ее не станут. Но на ее беду сын думал иначе. Пережив в тюрьмах и лагерях не одну сотню черных дней, сын знал такое, о чем не мог рассказать ей в присутствии офицера администрации, да и вряд ли, чтобы она смогла понять его — очень уж теперь они были разными. И потому, остро чувствуя ее горе и ту боль, которую причинял ей, он глотал подступавшие к горлу слезы и судорожно тряс головой.
            — Не надо, мама, об этом... Прошу тебя... Ты повторяешь ложь... Здесь почти все, как и я, не бандиты и не шпионы... Все по ошибке... Это мои товарищи... Как же я предам их? Нет, мама! Нет! Я не пойду из лагеря... я останусь со всеми... Не обижайся, мама... Что всем, то и мне... Нельзя мне иначе.
Такая же или похожая сцена разыгрывалась также между мужем и женой и при всех других, состоявшихся в тот день свиданиях. И все эти сцены одинаково заканчивались истерическими рыданиями.

- 306 -
В большинстве случаев плакали и те, и другие. Но никто из лагерников, которым было предоставлено такое свидание, не изменил товариществу. Вопреки замыслу Гоглидзе все они вытерпели оказанное на них психологическое давление; у всех хватило воли вынести и слезы и мольбы жен и матерей, хотя им было очень тяжело отказывать родным в их просьбе и потом видеть их слезы и слышать их упреки. Это была пытка, тем более невыносимая, что родные люди, видя в наших палачах полномочных представителей власти и как таковым доверяя им, по сути дела призывали своих мужей и сыновей добровольно отдать себя на расправу этим палачам. Одна мать так упрекала сына:
— Сынок! — Взывала она к нему. — Этих людей прислал сюда Лаврентий Павлович Берия — любимый ученик и верный соратник Сталина. Как же ты, советский человек, можешь выступать против них?
Слышать такие слова от родной матери было больно и обидно. После такого свидания люди возвращались в лагерь точно с креста снятые. На них жалко было смотреть. Это была своего рода психическая атака на наши души, и хотя все товарищи, ставшие жертвами этой атаки, вроде как бы выдержали ее, однако она не осталась без последствий. Мучительные переживания вернувшихся со свидания трогали души других лагерников и некоторые, видя, как те убиваются в горе, стали поговаривать, что все это мы зря затеяли, что было бы лучше прекратить забастовку и выйти на работу. Такие разговоры как ржа разъедали наше единство. В данной конкретной обстановке они были более опасными, чем любая провокация со стороны властей, и, понимая это, комитет предпринял дополнительные усилия с тем, чтобы предотвратить дальнейшее распространение упаднических настроений.. По инициативе Донича, Наумовича и Смирнова было написано обращение в Президиум Верховного Совета и ЦК, а руководители комитета Грицак и Недоростков созвали митинг, на котором, обратившись к совести и мужеству заключенных, убеждали их в том, что здесь в лагере им терять нечего, а приобрести они могут многое, вплоть до пересмотра дел, и при этом выражали уверенность, что после смерти Сталина наступили иные времена и бериевцы не осмелятся применить против нас оружие, тем более, что мы правы и требования наши законные. После Грицака и Недоросткова выступали многие лагерники. Эти выступления несколько отрезвили упаднически настроеных и те больше возникать не стали. Наше единство снова, в который раз, было восстановлено. Мы опять все вместе были пол-

- 307 -
ны решимости стоять до конца, требуя комиссию ЦК и полного удовлетворения наших требований. Однако дни шли, но комиссия ЦК не приезжала, а находившаяся в Норильске бериевская комиссия подозрительно молчала. Она нигде не появлялась и ничем не обнаруживала себя, будто чего-то выжидала. Постепенно, в связи с ее выжиданием, в наши души закрадывалась тревога.
Однажды, испытав ее коварство, мы вправе были ожидать от нее любой подлости, а потому не теряли бдительности. День и ночь группы Николишина и Нагулы пристально следили за всем, что происходило по другую сторону запретки, и при всяком замеченном ими подозрительном движении в охранном дивизионе тотчас подавали гудок, и мы вмиг вскакивали из бараков, готовые достойно встретить любую ее вылазку. И хотя всякая такая тревога оказывалась ложной, однако желанного спокойствия в лагере не наступало. Мы постоянно пребывали в напряженном ожидании какой-то уготованной нам опасности. И с каждым следующим гудком это напряжение все нарастало, изматывая и без того до крайности напряженные нервы. Только одни баптисты оставались спокойными. Они верили в грядущий судный день и, собравшись у складского балка, день и ночь стояли на коленях и молились, взывая к Богу и прося Его, чтобы, если можно, Он отвел от нас занесенную над нами свою карающую десницу. Но ни Бог баптистов, ни мы сами эту десницу не отвели. Она все-таки настигла нас и первыми ее жертвами стали лагерники 5-го отделения. Наверное члены комиссии не забыли своего позорного бегства из этого отделения. И когда, наконец, решились применить к нам крайние меры, начали именно с них.
1 июля, где-то вскоре после раздачи обеденной баланды, все они в сопровождении офицеров Норильского УМГБ появились у ворот 5-го отделения, и прямо с ходу Кузнецов потребовал убрать черный с красной полосой флаг, всем построиться и выйти из зоны. Тотчас соответственно его требованию надзиратели распахнули ворота. Начальник режима и командир конвоя прошли вперед. Солдаты образовали живой коридор. А чтобы заключенные не тешили себя несбыточной иллюзией, Кузнецов обратился к ним с призывом проявить благоразумие и тут же, назвав забастовку вражеской вылазкой, предупредил их, что если они сейчас не подчиняться требованию комиссии, то конвою будет дан приказ применить против них оружие.
— Советская власть своих врагов миловать не станет. — Заявил он в заключение.

- 308 -
Но лагерников это заявление не вразумило. Они считали, что теперь после смерти Сталина не то время, чтобы комиссия решилась прибегнуть к такой крайней мере да еще в своем присутствии, и по-прежнему придерживались этой своей иллюзии — как стояли плотной стеной поодаль от ворот, так и продолжали стоять. На них слова не действовали. Они не верили им, принимали за пустую угрозу и, выслушав, оставались спокойными и ждали — что же будет дальше?
— Одумайтесь! — Взывал к ним генерал Вавилов. — Ваши заправилы толкают вас против советской власти. Вы стали на опасный путь. Последствия будут для вас тяжелыми.
— Не слушайтесь авантюристов и провокаторов! — Кричал генерал Сироткин. — Ломайте их сопротивление и выходите из лагеря!
Но никто из заключенных не выходил. Проходило время — десять минут, двадцать, полчаса, а они стояли, как вкопанные. Ни угрозы, ни призывы не помогали. И тогда Кузнецов приказал вывести их силой, а в случае сопротивления применять оружие без предупреждения. Повинуясь приказу, солдаты поспешно перестроились и вошли в зону. Перестроились и заключенные. Преграждая путь солдатам, они взялись за руки и в ожидании замерли. Они все еще надеялись, что их берут на испуг, и было уже взыграли душой, увидев, что солдаты за несколько шагов до них остановились. Кто-то даже задиристо крикнул солдатам: „Ну что же вы, сынки?! Идите! Выполняйте приказ!" И в это время по ним полоснула автоматная очередь и сразу — вторая... третья... Десятки убитых упали на землю, застонали раненые, а живые и невредимые — от неожиданности оцепенели. Случившееся потрясло их. Для лагерников 5-го отделения эти очереди прозвучали как гром среди ясного неба. С минуту они, ничего не понимая, таращили на солдат глаза, а когда, наконец, оправились от первоначального потрясения, то почувствовали не страх, а жгучую ненависть к палачам и не бросились бежать от опасности подальше, а движимые этой ненавистью, живые встали на место убитых и снова на пути солдат оказалась плотная стена заключенных, которые так же, как и давеча, молча стояли, взявшись за руки. Было очевидно, что они не намерены сдаваться на милость бериевской комиссии. Над зоной повисла тревожная тишина. Такая же тишина установилась и во всех лагерях Норильска. Вспугнутые выстрелами зэки выскочили из бараков и, теряясь в догадках, чтобы это значило, обернулись в ту сторону,

- 309 -
откуда донеслись до них эти выстрелы, и напрягли слух. И вдруг — снова автоматные очереди. Теперь уже густые, непрерывные, не оставляющие сомнений в их назначении. Самые страшные догадки обернулись явью. И тотчас, почти одновременно с этими повторными выстрелами, прерывисто загудел мощный гудок ТЭЦ, а за ним, леденя душу, так же прерывисто заревели гудки всех компрессорных и котельных, которые находились в жилых зонах лагерей, закричали люди.
Еще недавно, какой-то год назад, о таком возможном единодушии зэков не предполагали ни мы, ни лагерное начальство. Тогда каждый заключенный думал о себе и, заслышав выстрелы, старался, как улитка, уйти в собственную скорлупу и не высовываться, боясь, как бы его не уличили в сочувствии расстреливаемым. Теперь уже никто о себе не думал. Каждый понимал, что все мы здесь подвержены одной участи, что то, что сейчас терпят товарищи в 5-ом отделении — потом придется терпеть ему самому. И каждый негодуя кричал, пытаясь хоть криком остановить палачей. Многие в порыве кипевшей в них ярости хватали с земли камни и бросали их в конвоиров, цепью стоявших по ту сторону запретки; некоторые, более терпеливые, донимали этих конвоиров словами, призывая их впредь не подчиняться заведомо преступным приказам, а кое-кто рвался поджечь лагерь — каждый стремился как-то сорвать свое зло' и помочь товарищам. Но возможности наши были ограниченными и, зная об этом, палачи не унимались. Ни гудки, ни крики на них не действовали. Мы кричали, а они продолжали творить свое черное дело. Выстрелы не прекращались. Напротив, они даже, как нам показалось, стали гуще. А вскоре к автоматным очередям прибавились басовистые пулеметные и в общем крике выделился пронзительный женский визг. Услышав этот визг, мы было опешили и тотчас гудки и крики умолкли. На какое-то мгновение люди замерли, желая доподлинно убедиться: не ослышались ли они? Но, к сожалению, женский визг и пулеметные очереди были явью. В наступившей тишине они больно поразили наш слух и все мы вдруг поняли, что это стреляют женщин, лагерь которых — 6-е отделение Горлага, находился в трехстах шагах от 5-го отделения по другую сторону кирпичного завода. И тут же люди закричали еще громче и, участив интервалы, еще тревожнее заревели гудки.
Слыша такие гудки и крики, у людей мурашки поползли по коже, нервная спазма сжимала горло; людям делалось не по себе. Но члены бериевской комиссии, видимо, были не люди. Их наши

- 310 -
гудки и крики не трогали. Они продолжали стрелять и, пьянея от запаха растекавшейся по земле горячей крови, еще более свирепели и не остановились, пока не сорвали флаги, развевавшиеся над 5-м и 6-м отделениями, а заключенных этих отделений не поставили на колени.
Около ста человек было убито и почти вдвое больше ранено во время проведения этой усмирительной акции. В стационаре и итээровском бараке, куда относили тяжело раненных, были лужи крови. Однако комиссию эта кровь не удручала. Довольные, они, точно генералы, одержавшие крупную победу, важно прохаживались вдоль строя стоявших на коленях заключенных и Кузнецов пытливо вглядываясь в лица, издевательски бросал им:
— Ну что, Аники-воины, успокоились? Это вам вперед наука будет. Себе зарубите на носу и другим накажете. С нами в козыри лучше не играть.
А назавтра 2-го июля, чтобы и нам преподать эту науку, они прибыли в 4-ое отделение. Все они были в добром здравии и хорошем настроении. Их не мучила совесть, призраки жертв их не донимали. Они были твердокаменными, как когда-то сказал о них великий вождь. Мы для них были врагами и отношение к нам было однозначным: „Если враг не сдается — его уничтожают". И они нас на щадили, находя своим действиям оправдание в тезисе своего вождя: „Чем ближе к социализму, тем ожесточеннее враг".
— Волынка переросла в контрреволюционный мятеж! — Закричал Кузнецов, обращаясь к нам по радио сразу по прибытию в наше отделение. — Мятежники избрали из своей среды суд, прокуратуру, органы управления и тем самым противопоставили себя законной власти. Более терпеть такой вражеский выпад мы не намерены! И если сейчас вы не сдадитесь и не подчинитесь нашим требованиям — будем вынуждены употребить против вас силу, вплоть до применения оружия.
И вскоре, после небольшой паузы, в репродукторе послышался голос начальника лагерного отделения старшего лейтенанта Власова. Власов сообщил, что Красноярское УИТЛиК постановило этапировать из нашего отделения 1350 человек в другой лагерь на пусковую стройку, и в связи с этим он приказывает, чтобы те заключенные, фамилии которых будут названы, немедленно собрались с вещами и построились у ворот для отправки их на этап. И тут же начал выкрикивать фамилии. А когда все назначенные на этап зэки были им названы, ультимативно заявил:

- 311 -
— На сборы и построение вам дается полчаса. Конвой ждет. И как-то сразу на душе заскребли кошки. Они забирали тех товарищей, которые были замечены ими как наиболее активные. И каждый из нас понимал, что их забирали не на пусковую стройку и вовсе не в этап. А потому, хотя все мы и знали, чего нам следует ожидать в случае, если откажемся выполнить это требование, все-таки двух мнений быть не могло — все соглашались с тем, что лучше сейчас умереть всем вместе, чем потом, завидуя мертвым, терпеть произвол порознь, и ни один заключенный с вещами к воротам не вышел.
Эмгэбисты недоумевали. У них как-то не укладывалось в голове, что те самые мужики, которые были ими доведены почти до животного состояния, которые еще совсем недавно покорно сносили и обиды, и унижения, вдруг самолично, по собственной инициативе, без какого-либо нажима извне, могли решиться на такой шаг. И едва истекло время, отпущенное нам на сборы, как в репродукторе снова послышался треск, а за ним хриплый, точно простуженный, голос генерала Вавилова.
— Ваше упорство, — говорил генерал, — достойно сожаления. Очень жаль, что не отдаете отчет своим поступкам, не хочете понять, что приговор суда и мера наказания — все то, чем недовольны и что вас возмущает, могут быть пересмотрены, отменены или утверждены только самим судом, его высшей инстанцией, куда вы в любое время вправе обратиться в установленном порядке. Вас этого права никто не лишал. Но ваши заправилы — какая-то жалкая кучка злобствующих проходимцев — вас ввела, в заблуждение. Они внушили вам, что, используя это свое законное право, вы ничего не добьетесь. Это — ложь! Вас этой ложью подбили на бунт. — И здесь генерала понесло. Он повысил голос и уже не говорил, а кричал. — Не верьте этим проходимцам! Они толкают вас на новое преступление против советской власти. Они — ваши враги!
И тут же в такт крику Вавилова послышался крик Кузнецова:
— Не бойтесь этих лагерных бандитов и провокаторов — Грицака, Недоросткова, Клятченко, Кириченко, Петрощука, Климовича, Русинова! Они — трусы! Ломайте их сопротивление и выходите в расположение конвоя. Всем, кто выйдет, гарантируется безопасность и пересмотр дела.
Они никак не хотели поверить, что в лагере никто не насильничал. Даже мужественное поведение наших товарищей во время вчерашних расстрелов в 5-м и 6-м отделениях ничему их

- 312 -
не научило. И спустя минут семь Кузнецов снова обратился к лагерникам с призывом не слушать провокаторов и выходить в расположение конвоя, а когда и на этот раз ни один заключенный из лагеря не вышел, он приказал конвою войти в зону и, решительно пресекая любое сопротивление, помочь желающим выйти из лагеря осуществить свое желание. Но едва солдаты миновали ворота, как все мы укрылись за кирпичными стенами двухэтажного дома, что находился вблизи вахты, и встретили их градом камней. От неожиданности многие из них, втянув голову в плечи, попятились назад. Однако вологодские парни тут же опомнились и автоматными очередями охладили наш пыл. Пять человек (в их числе узбек Ашна и мой земляк Володя Забейда) упали на землю, окрасив ее своей кровью, а все остальные — кто теснее прижался к стене, кто бросился в дома к окнам, но ни один не пошел из лагеря. И тотчас краснопогонники, видимо, решив ужесточить давление на нас, ударили из автоматов по окнам. Еще три человека (среди них матрос Касьянов) упали, обливаясь кровью. И в это время в Норильске снова заревели гудки, а через минуту-другую из дверей вахтового балка вышел член комиссии Михайлов и тут же, окрикнув солдат, приказал им немедленно уйти из зоны. Пока опасность миновала. Михайлов суровым взглядом проводил солдат, а потом поднял на нас глаза и, увидев меня, пригласил подойти поближе.
— Почему люди держат в руках кирпичи и ломы? — Спросил он, едва я остановился шагах в двадцати от него.
— Кирпичи и ломы — это наши средства самозащиты. — Ответил я. — Людей убивают, и они вынуждены защищаться. Почему вы лезете к нам? Что вам нужно?
— Выходите на работу и никто к вам лезть не станет. — Заявил Михайлов.
— Мы работали, а вы над нами издевались, били, унижали наше достоинство.
— Хороших людей не били. — Прервал меня Михайлов.
— Не будем спорить, гражданин полковник. Не до того. Лучше вспомни слова, что сказал Христос Иуде в последний вечер „То, что делаешь, Иуда, — делай скорее".
Однако на этот раз комиссия не спешила. Она и без того уже много шуму наделала, а в МГБ шум не любили, там предпочитали делать все скрытно, тихо и так, чтобы и концы в воду. И помня это правило, комиссия, видимо, решила склонить хоть какую-то часть заключенных к выходу из зоны и снова взялась обрабатывать нас.

- 313 -
Обращаясь к нам, члены комиссии то соловьем заливались, то волком рычали, но неизменно в конце каждого обращения звучал призыв ломать сопротивление и выходить в распоряжение конвоя. Только теперь уже перечислялись не семь фамилий как раньше, а всего две. Почти каждые десять минут в репродукторе звучало:
— Смело выступайте против этих безродных бандитов Грицака и Недоросткова! Или...
—Не слушайтесь этих наглых провокаторов Грицака и Недоросткова!
И так, варьируя словами, но не меняя смысла — и час, и другой, и третий... Членов комиссии сменяли руководители комбината Зверев и Полтава, а этих — наши, некогда сбежавшие из зоны придурки — начальник колонны Пилипенко и старший нарядчик Мирошниченко. Репродуктор не умолкал. И все это время мы чувствовали себя заложниками, как бы находились под домокловым мечом, каждую минуту ожидая, что вот-вот ниточка, на которой висит этот меч, оборвется и случится непоправимое. У каждого из нас нервы были напряжены до предела. И чем дальше эта обработка продолжалась, тем напряжение нарастало: нам все более невмоготу становилось видеть над собой висящий, меч и ждать, когда же, наконец, он упадет. Каждый следующий час такого ожидания был для нас мучительной пыткой, терпя которую мы каменели душой и молили Бога, чтобы поскорее наступила развязка, чтобы уж сразу к какому-то одному концу — только бы долго не смотреть смерти в глаза и ждать — скосит она или пощадит. Все мы были не без страха в душе; некоторые, не выдерживая, впадали в истерику и плакали, в сердцах проклиная всех, кто находился по другую сторону колючей проволоки. Люди хотели жить. Однако ни один человек не стал искать спасения в расположении конвоя. Они слушали звучащие в репродукторе призывы, но не отзывались на них. И это в конце концов возмутило комиссию.
Поздним вечером она в полном составе вошла в лагерь и Кузнецов, подозвав к себе Грицака и Недоросткова, потребовал, чтобы те распорядились убрать флаг и построили всех содержавшихся в отделении заключенных, включая стационарных больных, для выхода из зоны. И тут же громко — так, чтобы, услышало его как можно большее число лагерников, заявил:
— На сборы вам дается 20 минут! После чего обижайтесь на себя. Конвою будет дан приказ стрелять без предупреждения.

- 314 -
Это был уже ультиматум. Наступила та самая развязка, которую со страхом ждали весь день. Заявление Кузнецова надежды не оставляло. Услышав его, люди как-то сразу обмякли и похмурели, а лагерный комитет незамедлительно собрал в клубе авторитетных лагерников и руководителей национальных групп.
— Що будэмо робить? — Поднявшись на сцену, спросил лагерников Грицак.
И видавшие виды люди понурили головы. Никто из них не мог сказать сколько-нибудь уверенно, что лучше: смерть сейчас или потом в штрафняках и режимных тюрьмах. На поставленный вопрос ответа не последовало.
— Що вы мовчите? — Торопил их Грицак. — Для мавчанки у нас часу нэ мае.
— Часу нэ мае, да тильки и выбору нэ мае. — обозвался Клятченко.
— Из двух зол нужно выбрать наименьшее. — Возразил Клятченко студент из Воронежа Леня Быковский. И тут же на сцену поднялся ксендз Гладысевич.
— Дети мои! — обратился он к присутствующим в клубе лагерникам. — Ни люди, ни вы сами не вправе определять место своей Голгофы. На то есть воля Божья, и грех большой самим вопреки этой воде решиться добровольно принять смерть. Я призываю вас не брать на душу этот грех. Как бы не тяжел был ваш крест — вы все-таки должны сейчас выйти из лагеря и донести его до своей Голгофы. Иначе вы совершите самоубийство и ни один священнослужитель не станет править по вас тризну. Да смилостивится над вами Бог!
С этими словами отец Анджей поднял руку, как бы благославляя нас, и сошел со сцены. К нам снова обратился Грицак.
— Друзи, колы хто мае що сказать другое — прошу пошвидче.
Никто с другими предложениями не выступил. Все находившиеся в клубе молчали и, с минуту обождав, Грицак разочарованно развел руками.
— Ну що ж, получается що нэма альтэрнативы тому, що сказав отец Анджей. У таким рази идите говорить людям, щоб выходили строиться.
А когда из клуба все вышли и остались только я и Слава Нагуло, Грицак и Недоростков подошли к нам.
— А вы що не идете?
— Ждем вас.—Ответил Нагуло.

- 315 -
— Мы с Володей не пийдэм. — Заявил Грицак. — Нам лучше не идти. Пусть хочь видят, що мы не трусы.
— Вы знаете, как вас бить будут? — Спросил Нагуло и, заглянув Грицаку в глаза, пояснил. — Бить будут по-страшному.
— Знаемо. Мы к тьому готовы. За нас не турбуйтесь.
Услышав этот ответ Грицака, я понял, что они с Недоростковым приготовились принять мученическую смерть, и у меня перехватило дыхание. Я обнял одного, потом второго и тут же, чтобы не расплакаться при них, поспешил из клуба.
Время ультиматума истекало. Со всех бараков к воротам лагеря шли люди. Взяв сумки со своими вещами, вместе со всеми пошел и я.
Выводили нас не общей колонной, занаряженной на тот или иной рабочий объект, как это было раньше, а сотнями. На этот раз никакого объекта не было. Всех нас выводили в неизвестность и каждый перед лицом неизвестности стремился быть вместе со своими земляками. Так что сотни состояли в основном из лагерников одной национальности. Каждую такую сотню сразу по ее выходу из зоны принимал отдельный конвой и уводил километра за полтора — два от лагеря в тундру и там ставил людей на колени. Я выходил в составе сотни белорусов. Когда нас вели к назначенному для нашей сотни месту в тундре, там уже, беспорядочно разбросанные по широкому пространству, стояли на коленях два десятка сотен. Вскоре поставили и нас.
Моросил дождь. С Карского моря дул холодный ветер. И по мере того, как намокали наши бушлаты, этот ветер все чувствительнее пробирался под них и пронизывал нас до костей. Мы плотнее запихивались в бушлаты и до невозможности вжимались в себя, но дождь и ветер донимали все более. А вскочить и согреться движением не позволял конвой. Мы обязаны были стоять на коленях и ждать своего часа. И мы, коченея и дрожа от холода, стояли и ждали всю ночь и утро. Только в 9 часов, когда у многих из нас уже не попадал зуб на зуб, в тундре появились офицеры администрации и началось движение. Выполняя приказы этих офицеров, конвой поднимал то одну, то другую сотню и тут же уводил ее в обход длинного невысокого холма, за которым проходила вытоптанная нами дорога из лагеря в оцепление Горстроя. Люди несколько оживились. Появилась надежда, что скоро кончится это испытание холодом. Провожая глазами уводимые сотни, мы, еще остававшиеся здесь, с минуты на минуту ждали своего часа. И казалось, что прошли не минуты, а

- 316 -
вечность, пока, наконец, подняли нашу сотню и также повели за холм, к дороге. Однако, доведя до дороги, нас снова остановили и поставили на колени. И тут-то нам открылся новый круг ада. Вдоль дороги стояли столы, за которыми сидели незнакомые нам офицеры МГБ, а справа в шагах двадцати за их спинами находились те самые стукачи и подонки, которые когда-то по прибытии карагандинского этапа сбежали из лагеря.
Заключенные по одному подходили к столам, говорили свои установочные данные и офицеры, сверив сказанное с формуляром, одних отправляли прямо — по дороге в лагерь, другим велели идти вправо и на них тотчас набрасывались эти подонки и били с таким остервенением, точно Бог лишил их разума. На наших глазах они избивали Толика Гусева. Под ударами их ног тельце Толика корчилось на земле, то сжимаясь, то вытягиваясь, и было трудно определить — теплилась ли в нем еще жизнь или они уже били мертвое тело. А тех из нас, которых они считали зачинщиками, тут же арестовывали и приставленный к каждому конвоир уводил налево и, держа на прицеле, ставил на колени спиной к дороге. Ко времени привода нашей сотни там, налево, уже стояли: Гриша Сальников, Игорь Петрощук, Иван Клятченко, Володя Русинов, Миша Куржак, Вася Корбут — все они были отобраны для следствия; из них намеривались сделать козлов отпущения и их кровью покрыть те злодеяния, которые творили здесь лагерное начальство вместе с бериевской комиссией. Это были обреченные на казнь смертники. Все наши люди сочувствовали им, а проходя мимо, невольно поворачивали в их сторону головы, как бы прощались с ними. Из всех я, наверное, был единственным исключением — я боялся попасть не налево, а направо. Там направо, среди свирепствовавших подонков, были и такие, которые имели ко мне собственные счеты и попади я к ним, они не упустили бы своего шанса.
В данной ситуации для меня быть отправленным налево, под охрану персонального конвоира, казалось спасением. Я мечтал об этом как о благе. Попасть налево было моим заветным желанием. С ним, с этим желанием, я и явился к столу, когда пришла моя очередь.
— Фамилия? — Рявкнул на меня сидевший за столом капитан.
Я назвал себя и свои данные соответственно формуляра. Выслушав, он смерил меня пытливым взглядом и, увидев перед собой невысокого роста щуплого мальчика, сердито нахмурился. Видимо, мой внешний вид не соответствовал тому представлению, которое он имел обо мне.

- 317 -
— Кто тебя прислал?
— Сам пришел. Мне более некуда деться.
       Ответил я капитану.
— А ты надеялся улизнуть от нас?
— Не надеялся, а надеюсь. — Вызывающе ответил я капитану.
— Ну, надейся, надейся. — Проговорил он не то примирительно, не то угрожающе. И тут же распорядился увести налево.
Солдат вскинул автомат и, проведя шагов тридцать по тундре, посадил меня между Сальниковым и Петрощуком.
— Смотреть прямо на трубу! — Приказал солдат, обращая мое внимание на темневшие вдали некогда сложенные нами две стометровых трубы БМЗ.
        А когда я, повинуясь его приказу, поднял голову, предупредил. — Не поворачиваться! Не разговаривать! При нарушении применяю оружие без предупреждения.
Солдат, как видно, был из того вологодского конвоя, который шутить не любил. И все же, почувствовав после только что пережитого напряжения некоторое облегчение, я не утерпел, чтобы не поправить его.
— Там две трубы. На какую же смотреть — на ту или на эту? В ответ солдат нервно передернул автомат и угрожающе буркнул: „Поговори еще". С ним и. впрямь шутить было опасно. И благоразумно решив более с этим вологодским конвоиром не связываться, я отвернулся и в угоду ему поднял глаза на трубу... и тут же вздрогнул и теснее прижался к земле. Я увидел не трубу, а остановившегося недалеко от меня Бухтуева. Он стоял, широко расставив ноги, и в упор смотрел на меня, ломая губы, как бы в приветственной улыбке. Он злорадствовал и, встретясь с моими глазами, заметив появившийся в них испуг, самодовольно осклабился.
— Президент Украины.
— Я — белорус. Украина — не моя родина. — Пояснил я Бухтуеву.
— Знаем , сволочь. А мы еще жалели... — Зло прохрипел он в ответ. И тотчас, энергично подавшись вперед, шагнул ко мне. Но охранявший меня солдат оказался на своем посту.
— Не подходить к нему! — Крикнул он Бухтуеву. И Бухтуев, словно пес, услышавший окрик хозяина, остановился.
         — Да я ничего. — Виновато проговорил он. — Я только шмон хотел сделать.

- 318 -
— Шмон делай. — Распорядился солдат. — А его не тронь. И Бухтуев, порывшись в моих шмотках, вынужден был уйти ни с чем, так и не увидев моего тела у своих ног. Это, видимо, не устраивало подонков. Они не могли смириться с мыслью, что мне просто так удастся выскользнуть из их рук. И вскоре на том месте, где только что стоял Бухтуев, остановился Мирошниченко.
— Дипломат! — Сверля меня колючими глазами, процедил он сквозь зубы.
Однако резкий окрик конвоира „Не разговаривать с ним!" вынудил и Мирошниченко уйти ни с чем.
Более подонки не беспокоили меня. Для них я оказался недосягаем, как и все те товарищи, которые так же, как и я, находясь под охраной отдельного конвоира, сидели в тундре — налево от дороги. Нам была уготована иная участь. А пока мы как бы являлись немыми свидетелями того самосуда, какой руками подонков творила комиссия над заключенными 4-го отделения. Били не только тех людей, которых офицеры посылали направо, но и тех, которых отправляли прямо по дороге в лагерь. Оттуда тоже долетали до нас стоны и крики избиваемых. Они били всех... Били за то, что худой — говорили „избегался", били за то, что полный — говорили „отъелся", били за то, что грязный — говорили „замаскировался", били за то, что чистый — говорили „обнаглел", а то били и просто так без всякой причины. Мы были единственными лагерниками, которых этим подонкам не позволяли бить ни по причине, ни без причины. И таких нас, по мере прохождения сотен, становилось все больше. Были арестованы и водворены налево: Коваленко, Гальчинский, Донич, Тарас Супрунюк, Павел Кушта, Наумович, Нагуло, Николишин, Володя Трофимов, Виктор Лев, Гладысевич, Николай Кириченко, Валентин Чистяков, Ахмет Гуков, Демьяненко, Иван Романюк — всего 24 человека. По мнению МГБ все мы, собранные налево от дороги зачинщики, должны были явиться их главным козырем. Они были намерены выбить из нас нужные им показания, на основании которых можно было бы сфабриковать групповое дело об антисоветском заговоре в лагерях и, организовав потом судилище над нами, обелить таким образом преступные действия и комиссии, и местного УМГБ. И напрасно лагерные подонки рвались, чтобы свести с нами счеты. За спиной каждого из нас стоял конвоир, а вологодские парни службу нести умели. Выполняя приказ офицеров, ни одни из них к своему подконвойному подонков не допустил. А когда прошла последняя сотня и прекра-

- 319 -
тились душераздирающие крики избиваемых, они, следуя дальше этому приказу, погрузили нас в подошедший грузовик, усадили каждого последующего между ног предыдущего, спиной к кабине и, запретив даже переглядываться, доставили в так называемую Пашкину деревню. Деревня эта находилась километра за два от Норильска и было в ней несколько похожих на сараи балков и один длинный барак, который за время нашей забастовки спешно преобразовали в тюрьму и обнесли высоким дощатым забором с двойным проволочным козырьком.
Никто из нас до этого дня ничего не знал ни об этой деревне, ни об этой тюрьме. Впечатление было такое, словно это нас привели в какой-то секретный застенок, куда был вход, но откуда не было выхода. О таких застенках мы были достаточно наслышаны от бывалых зэков. И когда нас ввели во двор, поставили на колени и закрыли за нами ворота, все мы почувствовали себя обреченными и не хотелось ни говорить, ни даже думать.
Стоя в ожидании вызова, мы, как загипнотизированные, смотрели на настежь распахнутую входную дверь, не без основания опасаясь увидеть за ней новый круг ада. Многие почти были уверены, что в камерах нас поджидают специально посаженные сюда подонки с тем, чтобы устроить нам здесь второй Цемстрой. И как только появился надзиратель и первый наш товарищ переступил порог этой тюрьмы, все мы, оставшиеся во дворе, напрягли слух. Однако тюрьма молчала. Ушел человек и словно в воду канул. Так же уходил и второй, и третий и следующий. Все было тихо. Ни одни звук не прорывался. И все же тревога не покидала нас до последнего. Когда нас осталось трое — я, Петрощук и Сальников, Игорь спросил меня:
— Почему людей так долго держат?
— Людей бьют.—Ответил я Петрощуку.
— Так никто же не кричит?
— Кому кричать? — Я повернулся к Игорю. — Мы не знаем, кто здесь сидит. А что если суки — им кричать?
И Игорь больше возражать не стал. Ему, как и мне, было ясно, что эта тюрьма — не то место, где можно качать права. Вскоре его забрали, и он также ушел, как в воду канул Чуть позже забрали и Сальникова. А спустя минут десять после того, как я остался один, в дверях появился мой старый знакомый — старшина Петров. Увидев меня, он прямо-таки засветился от радости.
— О-о-о! Кого к нам привезли! — И тут же нахмурился. — Ну-ка иди сюда.

- 320 -
И едва я поравнялся с ним, как он сильным ударом в шею толкнул меня через порог. Я было споткнулся, но упасть мне не дали. Меня подхватил второй надзиратель и ударом в подбородок швырнул третьему, а тот с размаху, отворив мной дверь, вбросил в кабинет начальника и тут же, всем гуртом подкинув меня кверху, ударили об пол и принялись бить ногами в кирзовых сапогах. Один из ударов, видимо, пришелся по почкам и я на какое-то время потерял сознание. А когда, наконец, пришел в себя, надо мной стоял начальник. Им оказался тоже мой старый знакомый — Ширяев. Встретившись с ним глазами, я, опершись на локоть, приподнял голову.
— Ну что же ты не бьешь? — Выкрикнул я ему в лицо. — Бей, мусор! Помни — если не убьешь, я потом тебе все это не забуду!
Но Ширяева мои слова не задели. Он криво улыбнулся и заявив, что на первый раз с меня хватит, приказал надзирателям увести меня в камеру.
Я вроде бы легко отделался. Однако на душе по-прежнему было неспокойно. Я был уверен, что это всего лишь цветочки, а ягодки мне сейчас покажут — как только войду в камеру. Но войдя... не поверил глазам своим. В камере были все свои: Дикарев, Заонегин, Горошко, Лубинец, Столяр. Все они, едва за мной закрылась дверь, соскочили с нар.
— Что с тобой? Тебя били? Почему ты не кричал? А услышав, что здесь сейчас били 24 человека и никто из них тоже не закричал, принялись нервно ходить по камере и только Дикарев, видимо заметив, что от прожитого у меня пересохло во рту и мне трудно говорить, подал кружку воды.
— На, выпей и ляжь отдохни. Успокойся.
Попив воды и согревшись в камере, я почувствовал себя страшно усталым и, не снимая бушлата, повалился на нары. Но лежал недолго. Вскоре заскрежетала дверь и в камеру втолкнули Леникаса и Жиленко. Оба они были доставлены дополнительным этапом и были так избиты, что ни один, ни второй не могли ни лечь, ни сесть. А немного погодя в соседнюю камеру внесли и бросили на цементный пол Недоросткова и Грицака. У Недоросткова не приливала кровь к конечностям. Пальцы его рук и ног были черными. Он надрывно стонал и просил пить. Но ни однокамерники, ни мы, все остальные, ничем ему помочь не могли. Воду здесь давали только один раз в сутки, а передачи из камеры в камеру были категорически запрещены. Нас содержали здесь на строгом карцерном режиме. В УМГБ видимо надеялись, что кто-

- 321 -
то из нас не выдержит такого режима и попросит смилостивиться над нам. А следовательно — станет плясать под их дудку. Каждое утро Ширяев обходил камеры и издевательски спрашивал:
— Претензии есть?
Но Ширяеву никто не отвечал. Претензий не было. И всякий раз он, обескураженный нашим молчанием, уходил ни с чем. Мы стоически терпели и голод, и жажду, и боль от побоев и ран. Проходили дни, а вопреки их ожиданиям в камерах царило единодушное согласие. Здоровые выделяли больным больше воды и баланды, и никто не оплакивал свою участь. Каждый был полон решимости вынести все, что выпадет на его долю. И в УМГБ, почувстовав нашу решимость, наконец-то поняли, что они ждут у моря погоды и перестали ждать. 8-го июля следственные органы приступили к фабрикации уголовного дела об антисоветском заговоре в Горлаге. В этот день в кабинетах следственного изолятора были допрошены Михаил Марушко, Герман Степанюк, Павел Фильнев, а назавтра, 9 июля, в эти кабинеты доставили меня, Ивана Клятченко, Владимира Русинова. Следователь, к которому я был доставлен, назвал себя майором Макаровым.
— Как чувствуешь себя? — Полюбопытствовал он, едва я опустился на стоявшую в углу табуретку.
— Надо бы хуже, да уже некуда. — Ответил я.
— Что это так грустно? — И тут же кивнул на висевший сбоку от двери репродуктор, из которого бурно лилась какая-то мажорная музыка.                 
— Слышишь, какая музыка! Радость жизни! А ты вот...
         Он с минуту вопрошающе сверлил меня глазами, а потом принялся перебирать лежавшие на столе бумаги и, найдя нужную, снова поднял глаза.
— Вот такой вопрос к тебе: вы содержались в 4-ом отделении Горлага. Скажите, что происходило в этом отделении в мае-июне 53-го года?
И я запнулся. Ответить „восстание" — это расстрел. „Забастовка" — тоже расстрел. Так что же ответить?
— Ну что молчишь, массовые беспорядки? — Подсказал Макаров.
         И тут меня осенило.
— Да нет. — Возразил я. — Беспорядков не было. Был исключительный порядок. Сто грамм хлеба и те мы делили на троих поровну. И не было ни ссор, ни драк.
— Так что же тогда было?

- 322 -
—- Мы требовали комиссию ЦК.
— И не выходили на работу?
— Как это не выходили?! Я да и почти все в лагере каждый день выходили на развод. Только нас почему-то не выводили.
— Ты что — издеваешься над нами?
— Ничуть. Я говорю правду. Так как было.
— Как было, — язвительно повторил Макаров. — Посмотрим. И бросив на меня укоризненный взгляд, снова принялся копаться в бумагах.
В это время музыка внезапно оборвалась и в кабинете стало непривычно тихо, а через несколько секунд голос диктора:
— Внимание! Передаем постановление пленума ЦК КПСС о раскольнической, антипартийно деятельности агента мирового империализма Берии!
Майор Макаров как-то судорожно дернулся, словно от удара, и тотчас, выскочив из-за стола, выключил репродуктор. А у меня перед глазами поплыл какой-то голубой туман и защемило сердце. Почему это не случилось 8 дней назад?! И мгновенно память высветила все пережитое за эти последние восемь дней и постепенно щемившую сердце боль сменила злоба. Я энергично выпрямился и уставился на Макарова, за спиной которого висел на стене под потолком портрет Берии.
— Так вот оказывается, гражданин майор, какому богу вы служили?
Макаров исподлобья посмотрел на меня и, увидев сквозившее в моих глазах злорадство, помрачнел. А немного погодя, нажал на сигнальную кнопку, вызвал надзирателя и распорядился увести меня.
— Пока поместите его в бокс. — Сказал он надзирателю, видимо рассчитывая, что я ему еще понадоблюсь, чтобы продолжить допрос.
Однако, более я ему не понадобился. В тот день всем в УМГБ было не до допросов. Постановление пленума переполошило их. Случилось то, чего никто из них не ожидал. Под ними как бы загорелась земля. Они растерялись. И недавние волки, которые только что клацали зубами, истязая свои жертвы, в одночасье перевоплотились в наших благодетелей.
Ко времени, когда нас: меня, Клятченко и Русинова вернули назад в Пашкину деревню, там уже врачи оказывали помощь избитым и раненым, в камеры дали воду и тепло, близким друзьям предоставили свидания. Карцерный режим содержания был

- 323 -
заменен общим, и люди в камерах пободрели и заговорили громко и безбоязненно. Теперь это была совсем не та тюрьма, из которой нас увозили утром на допрос — та была глухой, молчаливой, похожей на большой гроб, а эта — оживленно гудела, и гул этот слышался, как музыка мажорная, вроде той, которая лилась из репродуктора в кабинете следователя. Это была музыка вновь ожившей надежды. И ни следственные органы, ни Ширяев, ни надзиратели не предпринимали никаких мер, чтобы прекратить ее, заставить нас соблюдать установленный здесь режим. Всех их словно подменили. Они более не рычали на нас и ничего не требовали. А вечером, когда стало известно, что арестован Гоглидзе, Владимиров, Меркулов, Деканозов, Кабулов, Мешик и другие, а также наши непосредственные палачи, а их вчерашние начальники — генерал Панюков, генерал Семенов и полковник Зверев, у них и вовсе опустились руки и тюрьма загудела даже после отбоя. Мы видели в этих арестах торжество справедливости и радовались, что такое, наконец, произошло; радовались непосредственно — так, как радовалась бы содержавшаяся в клетке птица, которая вдруг увидела бездонное синее небо и открытую дверь клетки, через которую она вольна была вылететь и взмыть в это небо. К сожалению, дверь нашей клетки была еще заперта и, естественно, что такая радость долго продолжаться не могла. Она тотчас погасла, едва первоначальные чувства, охватившие нас в связи с неожиданной новостью, немного поостыли, и мы неожиданно для себя обнаружили, что арест нескольких высокопоставленных палачей нисколько не облегчал нашей участи. Напротив, он, как нам вдруг показалось, усугублял ее, поскольку в УМГБ по-прежнему оставались на своих должностях все те подручные арестованных, чьими руками осуществлялся здесь произвол и этот арест мог подтолкнуть таких подручных к скорейшей физической расправе над нами с тем, чтобы избавиться от непосредственных свидетелей их недавних преступлений. И чем пристальнее мы всматривались в такую опасность, тем она становилась все ощутимее и невольно в душе каждого из нас появилась тревога. Нам стало очевидно, что произвольничая в этой тюрьме, о которой никто не знал, что она есть, эмгэбисты, в сущности, ничем не рисковали, и наша смерть здесь могла стать всего лишь еще одной тайной МГБ, покрытой мраком. Мы снова почувствовали себя смертниками. И потом, во все последующие дни, это чувство не оставляло нас; впредь оно давлело над нами постоянно и воспринималось мучи-

- 324 -
тельно. Однако мы голову не вешали, а делали все, что могли, чтобы пробиться к душам надзирателей и найти среди них такого, который сообщил бы о нас людям и тем самым рассекретил эту тюрьму. Задача была архитрудная. Для ее решения требовалось время, а оно всецело зависело от наших хозяев. И те нам его не предоставляли.
28 июля, почти сразу после утренней поверки, к нам в камеру вошел Ширяев и объявил, чтобы все мы, кроме Дикарева и Заонегина, собирались с вещами. И тотчас душу каждого обожгла страшная догадка. Мы судорожно дернулись ему навстречу и, тараща на него глаза, замерли.
— Пойдете на этап. — Пояснил Ширяев.
Но мы ему не поверили. Нам казалось, что МГБ незачем этапировать нас из такой безвестной ямы, как Пашкина деревня, да еще в такое время, когда забастовка в Норильске была до конца не подавлена и над 3-м отделением Горлага продолжал развеваться черный с красной полосой флаг. Все мы были того мнения, что это пояснение Ширяева— преднамеренная ложь. Однако правды добиваться не стали — не та была обстановка.
И вскоре нас, 72 человека, вывели из тюрьмы и, сверив каждого с его формуляром, построили в колонну и под усиленным конвоем доставили на какой-то железнодорожный разъезд, а там погрузили в маленький двухосный вагон. Все свидетельствовало о том, что наша страшная догадка альтернативы не имеет. И едва вагон застучал по рельсам, как все мы единодушно решили, что вывозят нас в тундру, подальше от посторонних глаз и ушей. Самочувствие было такое, словно мы присутствовали на собственных похоронах. Тяжело переживая происходящее, никому не хотелось ни говорить, ни слушать товарища. В вагоне стояла немая тишина. Каждый думал о своем и, вместе с тем, чутко прислушивался к перестукиванию колес, боясь, как бы это перестукивание не стало реже, да не остановился поезд. А когда, наконец, это случилось, когда стало очевидно, что поезд сбавляет ход, мы испуганно насторожились, и кое-кто прильнул к стенным щелям... И в это время нам послышалось какое-то пение. Сначала едва внятно, а потом по ходу движения поезда все громче и громче, и вдруг отчетливо зазвучали слова:
Рушив поизд в далеку дорогу,
Всколыхнувся, вагоны помчав.
Ты сумна на перони стояла,
Ветер чубом твоим колыхав.

- 325 -
Это была наша песня. Эту песню могли петь только наши украинские товарищи.
        И всех нас точно вихрем сдуло и с нар, и с пола. Мы вскочили и устремились к щелям. И то, что увидели, вмиг наполнило радостью наши сердца. Перед нами в чистой тундре был какой-то лагерь, и в этом лагере сотни людей, стоя на крышах бараков и толпясь у ворот, пели песню. Они провожали на этап своих товарищей, длинная колонна которых двигалась к нашему поезду. Выходит, что Клюев не обманывал. Нас в самом деле куда-то этапировали. И вагончик наш ожил. Пошли разговоры, послышались шутки и смех. Шутили над всем, что приходило в голову и что видели глаза, даже над тем, по поводу чего впору было бы возмутиться.
Так, увидев, что солдаты отгоняли рвавшихся к нашему вагону зэков, Бомштейн притворно ударяет кулаком в стену.
— Вот суки! — Восклицает он. — Раньше при царском режиме жандармы вольным не запрещали подходить к арестантам, которых гнали по этапу, а эти... нашему брату не позволяют. За что кровь проливали под Каховкой и на Перекопе?!
— Вот за это и проливали. — Поясняет Павел Фильнев. — Раньше арестант мучился, шел, сгибаясь под тяжестью сидора с хлебом, и заунывно тянул „Замучен тяжелой неволей", а теперь он поет „Веселый ветер, веселый ветер". Более сидор с хлебом не сгибает его.
— Эх! — Вздыхает Бомштейн. — Мне бы сейчас гитару.
Рванул бы я, чтобы мужички услышали, да горбушку-другую подкинули. И тогда... Замостырили бы мы тюрю на помин грешной души Лаврентия Павловича. Колом ему земля!
— Полюбуйтесь на него. — Указывает на Бомштейна Горошко. — Минуту назад сидел — дышать боялся. А теперь ему гитару.
— Так я, как все. — Отшучивается Бомштейн. — Придерживался общего порядка.
         И с легкой руки Бомштейна только что пережитый страх стал источником острых шуток и забавных рассказов. Все вдруг обрели дар речи и было настолько увлеклись, что не заметили, как тронулся поезд, а когда, наконец, услышали перестукивание колес, поезд находился уже далеко от Норильска и в щели было видно только серое небо да побуревшая безмолвная тундра, которая на всем протяжении от Норильска до Дудинки была одна и та же.
           Когда-то, впервые увидев это мрачное однообразие, у нас леденели души и не хотелось жить, теперь мы притерпелись к

- 326 -
нему и оно более не затрагивало наши чувства. Настроение по-прежнему оставалось хорошим и до самой Дудинки вагончик наш оживленно гудел, точно потревоженный пчелиный улей, и даже на конечной остановке в Дудинке наши остряки все еще продолжали шутить.
— Ну что там на воле? — Спрашивал Бомштейн у прильнувшего к щели Стригина. — Еще не видно духового оркестра и встречающих с цветами?
— Видны краснопогонники с автоматами, — отвечал Стригин.
— И то честь. — Не унимался Бомштейн. — Как-никак приехали первостроители Норильского гиганта, покорители Таймыра.
— Не какие-то там челюскинцы, которые шоколад жрали, а даже белого медведя поймать не могли.
Однако скоро послышался скрежет отодвигаемых дверей в соседних вагонах и тотчас шутки и разговоры оборвались. Все мы прикусили языки и самые любопытные из нас прильнули к щелям. Началась выгрузка этапа. Выгружали все вагоны одновременно. И только один наш оставался запертым и перед ним стояли солдаты с овчарками. Видимо, конвой намеревался везти нас отдельно от всех. Однако заключенные распорядились иначе. Они еще при погрузке обратили внимание на наш вагончик и, задавшись вопросом, почему он так усиленно охраняется, в конце концов пришли к выводу, что в нем везут тех подонков, которые били нас, а увидев такую же охрану и при выгрузке, укрепились в этом мнении и, как только были помещены в трюм баржи, тотчас взломали все перегородки между отсеками и, вооружившись обломками досок, встали у открытых люков. Но когда все было готово для встречи подонков, они неожиданно для себя увидели профессора Павлишина. Он первый из нашего вагончика вошел на баржу. И в ту же секунду из чьей-то груди вырвался крик: „Братцы! Это наши!... Наших привели!" А через несколько минут все мы, 72 человека, сошли в трюм и полторы тысячи наших товарищей — бывших лагерников 4-го и 5-го отделений, встретили нас восторженно, одаривая и хорошим словом, и извлеченными из заначек черными сухарями. Люди делились всем, что имели. В душе у каждого был праздник. Они радовались встрече с нами и тому большому событию, что мы все вместе уходили на этап — первый, начиная с 1932 года, большой этап из Норильска на материк.
До этого все этапы шли только в одном направлении — из материка в Норильск. Обратно дороги не было. Все доставленные сюда зэки, а их доставляли по три и больше этапа в год, оставались здесь. Их сотни тысяч лежат в земле Норильска; они лежат в ней всюду, на каждом квадратном метре и над ними только ветер колышет одинокие деревца таймырской тундры. Мы были первыми, которые уезжали отсюда; мы как бы открывали для заключенных навигацию в обратном направлении и оттого радость наша была безмерной и баржа басовито гудела, будто пересылка, на которой мужики одержали верх над произвольничавшими в ней ворами.